Потом, как положено писать в истории болезни, в стабильно тяжелом состоянии, но со свободным самостоятельным дыханием, пациент был препровожден на каталке в палату отделения интенсивной терапии.

Сняв операционный халат, шапочку и маску, скинув бахилы, тщательно мыл руки. Затем, вспомнив инструкцию, легкими движениями тампоном с перекисью водорода убрал с лица и носа уже высохшую кровь. Не думая ни о чем, вытираясь, неожиданно для себя зачем-то тихо повторил:

— Хватит…

В молодости оскорблялся, обижался, если его не вызывали на редкие, уникальные ночные случаи неотложных состояний. Сложные случаи не пугали, наоборот, будоражили кровь. Казалось, чем больше работал, тем больше заряжался энергией. В молодости хватало одного часа сна и с утра снова, полный сил, бежал на работу.

А сейчас, особенно после семидесяти, стал бояться. Особенно ночей. Телефонные звонки, сирены скорой и полиции стали звучать тревожно, вызывали учащенное сердцебиение, повышалось артериальное давление, за грудину тупо вонзалась пугающая давящая боль. После ночных вызовов до утра чаще всего уже не спал. Просто сон куда-то подло убегал. Стал замечать собственные промахи на работе.

Вспомнил давнего знакомого, радиоинженера, ушедшего на пенсию ровно в шестьдесят. Спросил:

— Почему уходишь? Ты еще полон сил и энергии. Ты электронщик, профессионал высокого класса. Мог бы еще работать долго.

— Мог бы. Но ухожу. Ухожу, потому, что чувствую, что начинаю сдавать. Не тяну. Не то мышление. Не те руки. Сегодня микроэлектроника совсем иного уровня, другие технологии. Ухожу, пока другие не поняли, что я сдаю. Чтобы помнили профессионалом. Такова жизнь. Каждому свое. Кто-то отдает себя без остатка до девяноста, кто-то коптит, пока не выгонят, кому-то самое время уйти в шестьдесят…

После малейших неудач стали устойчиво преследовать кошмары. Чаще всего снились курсы специализации и усовершенствования. В молодости он впитывал знания, как губка, всегда был готов к ответу. Ответы и решения его всегда были оригинальными, нестандартными. Экзамены всегда сдавал досрочно и без подготовки. Ему открыто и тайно завидовали коллеги по курсам и ординаторы клиник.

А сейчас его все чаще преследуют навязчивые сновидения перед сдачей экзамена. Все суетятся, листают учебники, перечитывают конспекты, спорят. И лишь он один, почему-то всегда со стороны, наблюдает предэкзаменационный ажиотаж. Он ничего не знает, не понимает сущности споров. Одолевает глухая депрессия. Как, ничего не зная, он будет сдавать экзамен? При пробуждении с облегчением осознает, что это, к счастью, был только сон. Только простынь к утру скручивается плотным, словно канат, жгутом.

Потом во сне на него стало наваливаться что-то мягкое, но очень тяжелое. Особенно доставалось груди. Огромная тяжесть давила на грудину, за которой вместо сердца шевелился круглый шершавый, с грубой короткой щетиной, зверек. Когтистой своей лапой он больно проникал в левую руку до самой кисти. Просыпаясь от боли в лопатке, левой руке и неодолимого страха не успеть, протягивал руку. В нише прикроватной тумбочки нащупывал спасительную трубочку с нитроглицерином.

Положив под язык, чувствовал, как вздыбленная колючая щетина зверька в груди смягчается, ложится и больше не давит. Навалившаяся на грудину, многотонная тяжесть поднимается куда-то вверх, становится неощутимой.

Потом шершавый горячий кол за грудиной стал заполнять пищевод днем. В сутки стало уходить две, а то и три таблетки нитроглицерина. Тубусные упаковки препарата ждали его повсюду. В машине, кармане куртки, в шуфляде рабочего стола и дома на тумбочке.

Однажды, проснувшись от боли, привычно протянул руку к тумбочке. Пластмассового цилиндрика со спасительными крошечными таблетками не было. В нарастающем паническом страхе включил верхний свет. Таблетки были на месте. Просто вечером он сдвинул тумбочку на несколько сантиметров к изголовью кровати.

А сегодня после долгого перерыва, он снова ощутил полет во сне. Только в отличие от снов в далеком детстве, начало полета приснилось ему в самом кошмарном виде.

Он стоял на краю пропасти, но уже не было того, ранее не раз испытанного упоения, ожидания предстоящего свободного полета. За его спиной на него надвигалось что-то темно-серое, бесформенное, но живое, жестокое в своей моллюсковой тупости. Он явственно ощущал зловонное, пахнувшее гнилой кровью, дыхание, настигавшего его страшилища. Он знал, что если его накроет эта бесформенная, бездушная масса, сожмет его грудь, он просто задохнется.

Потом, он был уверен, что этот костлявый, но тугой плотный скользкий слизистый монстр войдет в него, будет давить изнутри. Затем превратится в огромный, твердый, с крупной шероховатостью, застрявший в пищеводе, кочан обрушенной кукурузы, упирающийся в позвоночник тупой, стенающей, давящей и жгучей болью. Несмотря на то, что воздух, казалось, свободно проникал в его грудь, он задыхался, плотно укутанный все той же, уже почему-то черной, обволакивающей его, массой.

Убегая от чудовища, которое, он был уверен, было его концом, он угадал впереди зыбкий, легко обрушающийся берег обрыва, за которым чернела пропасть, затянутая густой прочной сетью в виде множества гигантских вертикальных рыболовных вершей, похожих на густые тюремные решетки.

Верши из тонкой лозы в его далеком детстве плел, работая сторожем на Одае, дед. На закате он бесшумно опускал их в воду вдоль плотины узкого, самого первого пруда. Каждое утро дед поднимал свои немудреные снасти, выбирая скудный улов.

Он твердо знал, что, попав в одну из черных, чудовищно раскрывших смертную пасть дьявольских воронок, он провалится в никуда. Выхода оттуда уже не будет, дыхание его окончательно будет перекрыто этой противной клейкой массой, которая неотвратно заполнит все его существо.

Во вязком черном кошмаре сна он скорее угадал, почувствовал, нежели увидел край пропасти, за которой уже не будет ничего. Не будет его, не будет восхода солнца. Никогда не увидит пронзительно голубого с оттенком бирюзы неба. Никогда не ощутит, вливающийся в грудь утренний прохладный тугой воздух. Он больше никогда не почувствует нагими стопами мягкую дорожную пыль детства, не ощутит, холодящей его босые ступни, обильной утренней росы. Не увидит на фоне багрово-оранжевого заката, вертикально спускающиеся, ветви-нити древних ракит. Не услышит приглашающе-повелительного, чуть протяжного звонкого:

— Де-ед!

Неслышно, незримо и неотвратимо его настигало равнодушное, молчаливое, то ли с порожними бездонными глазницами, то ли с бесцветными пустыми глазами, чудовище. В темноте он не видел этих страшных в своем безразличии глаз, но чувствовал неотрывно преследующий его взгляд затылком, всем своим существом.

Вдруг он ощутил, что правая его нога нависла над пропастью. Не остановиться! Не повернуть! Против воли левая, сегодня уже немощная, спотыкающаяся о самый низкий порожек, а когда-то его толчковая нога, которая легко переносила его в полете на другой берег четырех-метровой Куболты, чуть напряглась. Он лишь слегка потянулся в сонной истоме. Страха не стало. Без малейшего напряжения поднялся над черной бездной и… как в детстве… полетел.

Он летел легко, точно координируя свои движения. Незначительным движением плеч, поворотом головы, а то и одной волей он лавировал между огромными, еще недавно бывшими ярко зелеными и плодоносящими деревьями в его саду, в котором он жил и охаживал его долгие сорок пять лет. А сейчас эти опаленные безжизненные скелеты, подстерегая, угрожающе выставили навстречу ему, словно оленьи рога, свои бесчисленные черные, смертельно заостренные в пламени людской подлости, сухие сучья.

Неожиданно далеко внизу он увидел, множество, уплывающих назад, разных лестниц. Осталась позади старенькая, деревянная, с шаткими щеблями, прислоненная к задней стене старой, покрытой почти отвесной, почерневшей соломенной крышей, дедовой древней хаты.

Мельком проплыла и осталась далеко позади, узкая, сработанная отцом из единственной доски горбыля лесенка. Она вела в круглое, всегда открытое оконце, расположенного над свинной конурой, домашнего курятника. Поперек узкого горбыля для удобства курам отец набил жидкие жердочки из, разрезанных пополам, старых рамок для вощины. Той лестницей пользовались только куры и, тайком, когда не видели родители, он сам. Это было очень давно. Тогда он еще не ходил в школу. Тогда небо было гораздо выше, а цвет его отдавал бирюзой.